Творчество Солженицына
вьями,
клопами, загонять раскаленный на примусе шомпол в анальное отверстие
(«секретное тавро»), медленно раздавливать сапогом половые части, а в виде
самого легкого — пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое
мясо,— ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца, все герои пошли бы в
сумасшедший дон» (5, 75). И. обращаясь прямо к тем, кто делал вид, что
ничего не происходит, а если и происходит, то где-то стороной, вдалеке, а
если и рядом, то по принципу «авось меня обойдет», автор «Архипелага»
бросает от имени миллионов ГУЛАГовского населения: «Пока вы в свое
удовольствие занимались безопасными тайнами атомного ядра, изучали влияние
Хайдеггера на Сартра и коллекционировали репродукции Пикассо, ехали
купейными вагонами за курорт или достраивали подмосковные дачи,— а воронки
непрерывно шныряли по улицам, а гебисты стучали и звонили в двери» —
«Органы никогда не ели хлеба зря-»; «пустых тюрем у нас не бывало никогда,
а либо полные, либо чрезмерно переполненные»; «в выбивании миллионов и в
заселении ГУЛАГа была хладнокровно задуманная последовательность и
неослабевающее упорство» (5. 74).
Обобщая в своем исследовании тысячи реальных судеб, сотни личных
свидетельств и воспоминаний, неисчислимое множество фактов, Солженицын
приходит к мощным обобщениям — и социального, и психологического, и
нравственно-философского плана. Вот, например, автор «Архипелага»
воссоздает общую психологию среднеарифметического жителя тоталитарного
государства, вступившего — не по своей воле — в зону смертельного риска. За
порогом — Большой террор, и уже понеслись неудержимые потоки в ГУЛАГ:
начались «арестные эпидемии». Итак, «схватывались люди ни в чем не
виновные, а потому не подготовленные ни к какому сопротивлению. Создавалось
общее чувство обреченности, представление что от ГПУ — НКВД убежать
невозможно. Что и требовалось. Мирная овца ватку по зубам» (5, 18).
«Всеобщая невиновность порождает и всеобщее бездействие. Может, тебя
еще и не возьмут! Может обойдется? Не каждому дано, как Ване Левитскому,
уже в 14 лет понимать: «Каждый честный человек должен попасть в тюрьму.
Сейчас сидит папа, а вырасту я — и меня посадят». (Его посадили двадцати
трех лет.) Большинство коснеет в мерцающей надежде. Раз ты невиновен—то за
что же могут тебя брать? Это ошибка? Тебя уже волокут за шиворот, а ты все
заклинаешь про себя: «Это ошибка! Разберутся — выпустят!» Других сажают
повально, это тоже нелепо, но там еще в каждом случае остаются потемки: «а
может быть, этот как раз...?» А уж ты! — ты-то наверняка невиновен! Ты еще
рассматриваешь Органы как учреждение человечески-логичное: разберутся —
выпустят.
И зачем тебе тоща бежать?.. Я как же можно тебе тогда
сопротивляться?.. Ведь ты только ухудшишь свое положение, ты помещаешь
разобраться в ошибке. Не то, что сопротивляться,— ты и по лестнице
спускаешься на цыпочках, как зелено, чтоб соседа не слышали» (5, 19).
Солженицын заставляет каждого читателя представить себя «туземцем»
Архипелага — подозреваемым, арестованным, допрашиваемым, пытаемым,
заключенным тюрьмы и лагеря... Любой читатель поневоле проникается
противоестественной, извращенной психологией человека, изуродованного
террором, даже одной нависшей над ним тенью террора, страхом; вживается в
роль реального или потенциального зэка. Читатель «Архипелага» сплавляется с
его персонажами, с его автором, становится подельником Солженицына в его
запретном, конспиративном, опасном творчестве. «А если долго еще не
просветлится свобода в нашей стране, то само чтение и передача этой книги
будет большой опасностью — так что и читателям будущим я должна с
благодарностью поклониться — от тех, от погибших» (5, 9). Чтение и
распространение солженицынского исследования — страшная тайна; она влечет,
притягивает, но и обжигает, заражает, формирует единомышленников автора,
вербует новых и новых противников бесчеловечного режима, непримиримых его
оппонентов, борцов с ним, а значит,— и все новых его жертв, будущих узников
ГУЛАГа (до тех пор, пока он существует, живет, алчет новых «потоков», этот
ужасный Архипелаг?).
А Архипелаг ГУЛАГ — это не какой-то иной мир: границы между «тем» и
«этим» миром эфемерны, размыты; это одно пространство! «По долгой кривой
улице нашей жизни мы счастливо неслись или несчастливо брели мимо каких-то
заборов, заборов, заборов — гнилых деревянных, глинобитных дувалов,
кирпичных, бетонных, чугунных оград. Мы не задумывались — что за ними? Ни
глазом, ни разумением мы не пытались за них заглянуть — а там-то и
начинается страна ГУЛАГ, совсем рядом, в двух метрах от нас. И еще мы не
замечали в этих заборах несметного числа плотно подогнанных, хорошо
замаскированных дверок, калиток. Все, все эти калитки были приготовлены для
нас! — и вот распахнулась быстро роковая одна, и четыре белых мужских руки,
не привыкших к труду, но схватчивых, уцепляют нас за ногу, за руку, за
воротник, за шапку, за ухо—вволакивают как куль, а калитку за нами, калитку
в нашу прошлую жизнь, захлопывают навсегда. Всё. Вы — арестованы!
И нич-ч-чего вы не находитесь на это ответить, кроме ягнячьего
блеянья:
— Я-а?? За что??.. Вот что такое арест: это ослепляющая вспышка и
удар, от которых настоящее разом сдвигается в прошедшее, а невозможное
становится полноправным настоящим» (5, 13—14).
Солженицын показывает, какие необратимые, патологические изменения
происходят в сознании арестованного человека. Какие там нравственные,
политические, эстетические принципы или убеждения! С ними покончено чуть ли
не в тот же момент, когда ты перемещаешься в «другое» пространство — по ту
сторону ближайшего забора с колючей проволокой. Особенно разителен,
катастрофичен перелом в сознании человека, воспитанного в классических
традициях — возвышенных, идеалистических представлений о будущем и должном,
нравственном и прекрасном, честном и справедливом. Из мира мечтаний и
благородных иллюзий ты враз попадаешь в мир жестокости, беспринципности,
бесчестности, безобразия, грязи, насилия, уголовщины; в мир, где можно
выжить, лишь добровольно приняв его свирепые, волчьи законы; в мир, где
быть человеком не положено, даже смертельно опасно, а не быть человеком
—значит сломаться навсегда, перестать себя уважать, самому низвести себя на
уровень отбросов общества и так же именно к себе и относиться.
Чтобы дать читателю проникнуться неизбежными с ним переменами,
пережить поглубже контраст между мечтой и действительностью, Солженицын
нарочно предлагает вспомнить идеалы и нравственные принципы
предоктябрьского «серебряного века»—так лучше понять смысл произошедшего
психологического, социального, культурного, мировоззренческого переворота.
«Сейчас-то бывших зэков да даже и просто людей б0-х годов рассказом о
Соловках, может быть, и не удивишь. Но пусть читатель вообразит себя
человеком чеховской и послечеховской России, человеком Серебряного Века
нашей культуры, как назвали 1910-е годы, там воспитанным, ну пусть
потрясенным гражданской войной, — но все-таки привыкшим к принятым у людей
пище, одежде, взаимному словесному обращению...» (б, 21). И вот этот самый
«человек серебряного века» (или бравший с него пример) внезапно погружается
в мир, где люди одеты в серую лагерную рвань или в мешки, имеют на
пропитание миску баланды и четыреста, а может, триста, а то и сто двадцать
пять граммов хлеба; и общение—мат и блатной жаргон.—«Фантастический мир!»
(см.: б, 26, 27, 30)
Это внешняя ломка. А внутренняя — покруче. Начать с обвинения. «В 1920
году, как вспоминает Эренбург, ЧК поставила перед ним вопрос так: «Докажите
вы, что вы — не агент Врангеля». А в 1950 один из видных полковников МГБ
Фома Фомич Железов объявил заключенным так: «Мы ему (арестованному) и не
будем трудиться доказывать его вину. Пусть о н нам докажет, что не имел
враждебных намерений».
И на эту людоедски-незамысловатую прямую укладываются в промежутке
бессчетные воспоминания миллионов. Какое ускорение и упрощение следствия,
не известные предыдущему человечеству! Пойманный кролик, трясущийся и
бледный, не имеющий права никому написать, никому позвонить по телефону,
ничего принести с воли, лишенный сна, еды, бумаги, карандаша и даже
пуговиц, посаженный на голую табуретку в углу кабинета, должен сам изыскать
и разложить перед бездельником-следсвателем доказательства, что не имел
враждебных намерений! И если он не изыскивал их (а откуда ж он мог их
добыть), то тем самым и приносил следствию приблизительные доказательства
своей виновности!» (5, 104). И автор приводит массу примеров того, как это
делается.
Но это еще только начало ломки сознания. Вот — следующий этап
самодеградации. Отказ от самого себя, от своих убеждений, от сознания своей
невиновности. «К Елизавете Цветковой в казанскую отсадочную
| | скачать работу |
Творчество Солженицына |