Этический выбор литературного поколения 60-х
лся и
спросил: - Налево? Направо?
Мгновение был слышен четкий пульс компьютеров.
- Направо! – закричали те, кто уже летал по этому маршруту» (27,94).
Вся повесть состоит из разговоров и лирических отступлений. Читатель
постепенно погружается в алогическую фантазию Довлатова: разговор
Красноперева с господином Трюмо напоминает хвастовство пьяного Хлестакова:
«Знавал я этого Бунина в Грассе. Все писал что-то… Бывало пишет, пишет…И
чего, думаю, пишет? Раз не удержался, заглянул через плечо, а там – «Жизнь
Арсеньева». Бунин постепенно приобретает облик абсурдного героя, гвоздем
царапающего слово «ЖОПА» под окнами Мережковского. Чем-то это напоминает
анекдоты из жизни Пушкина Даниила Хармса: «Пушкин был поэтом и все что-то
писал». Пушкин падает со стульев, кидается камнями, его дети поголовные
идиоты. Хармс снизил этот анекдотический образ до уровня образа
абсурдного.
К Красноперову, расшалившемуся на чужой земле: запросто пьющему
«горькую» с Кардинале, говорящему комплименты Софи Лорен и вообще бывшему
на «короткой ноге» с Бельмондо и другими французскими знаменитостями, был
приставлен новый шпион, новая «партийная совесть». Этот человек в пожарном
шлеме, тельняшке и гимнастических штанах внешне походит на булгаковского
персонажа из свиты Воланда. Своим определенно «советским костюмом» он
сигнализирует, что: «Родина слышит, Родина знает…» и вынуждает Красноперова
вернуться в Ленинград.
Фонтанка, тяжелый чемодан, российская пивная, привычные заботы, вроде
того, как приобрести кальсоны фирмы «Партизан» и нашить на них железные, с
армейской гимнастерки, пуговицы.
Абсурдистский оптимизм Довлатова позволяет отыскать герою на Невском
«иную жизнь». Там Красноперов встречает своих французских друзей: Жана
Маре, Софи Лорен, девушку с девятью ресницами, Анук Эме и Кардинале. Под
звуки оркестра он читает надпись на фотографии
«Милому товарищу Красноперову.
Если любишь – береги
Как зеницу ока,
А не любишь – то порви
И забрось далеко.
Твоя Анук»
Стиль, конечно, напоминает альбомные стишки девчонок – девятиклассниц.
«Красноперов поднял руки и отчаянно воскликнул: «Где это я? Где?!». Не
сдается ли герой перед иной жизнью, о которой так долго мечтал? Не боится
ли герой свободы абсурдного мира?
Безмыслие для Довлатова – состояние блаженно идеальное. В
состоянии абсурда герой не боится ни женитьбы, ни сифилиса, ни других
пакостей жизни. Так непрактично и иррационально могут смотреть на мир
только дети. В детском мироощущении, не обремененном глубокомыслием, жизнь
кажется Красноперову иной:
- Читать умеете?
- Да, - рассеянно ответил Красноперов, - на шести языках.
На листе картона было выведено зеленым фломастером: «Свежий лещь»
- А почему у вас «лещ» с мягким знаком? – не отставал Красноперов
- Какой завезли, такой и продаем, - грубовато отвечала лоточница. (27,106).
Чтобы стать жителем ИНОЙ жизни, необходимо очистить свое сознание от
знаний и принимать мир оглупленно наивным. «Детскость мышления» – это форма
псевдоневинного дурачества. За этой блаженной детскостью скрывается
намеренное оглупление окружающего мира. Довлатов спорит с формулой Гегеля:
ВСЕ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО РАЗУМНО. Он сочиняет ирреальный мир, где культ разума
свергнут, а в мире царит вакханалия абсурда.
Страсть к разрушению есть творческая страсть. Разрушая, она творит.
Стоит вспомнить мысль Жуковского о том, что ум есть низшая способность
души, в то время, как высшая ее способность – творчество. Оно свободно,
божественно по природе и в руководстве не нуждается. Писатель верит в
свободное творчество и вообще верит в чудо. Как для Ионеско, для него мир
абсурда – это реализация невозможного. Герой Довлатова надеется найти то,
что найти невозможно: «Однажды я бродил по городу в поисках шести рублей»
(27,II,25). И что бы вы думали, он их найдет! Герой верит абсурдному миру,
но в тоже время и боится его. Абсурдный мир – это мир перевертышей. Героя
бесконечно с кем-то путают: история путаницы с Шаблинским; история в
редакции, напоминающая эпизод одной из картин Чарли Чаплина: друг –
миллионер узнает Чаплина только тогда, когда пьян, в трезвом же виде, к
сожалению, нет. Поэтому, когда герой Довлатова влюбляется, он боится
проникновения алогичного мира в его жизнь: «Тут у меня дикое соображение
возникло, а вдруг она меня с кем-то путает, с каким-то близким и дорогим
человеком? Вдруг безумие мира зашло слишком далеко?» (27,I,231). Боязнь
этих ужасных карнавальных перемен. Вера в абсурдность, как в счастливую
закономерность, породила глубокий лиризм «сентиментальной повести». Герой,
несмотря на внешнюю затуманненость, заговоренность действительности,
пытается очистить столь запутанный мир абсурда и ответить на один-
единственный вопрос: «Кто я такой?».
- Захламленный пустырь?
- Обломок граммафонного диска?
- Окаменевший башмак, который зиму пролежал во рву?
- Березовый лист, прилипший в ягодице инвалида?
Так глубок этот вопрос и так сложен ответ, что практически невозможно
отыскать подходящую поэтическую формулу: любой эпитет покажется блеклым
перед тем, что пытается назвать автор одним словом – « ненужность,
одиночество».
Альберт Камю касательно абсурда писал: «Человека делает
человеком в большей мере то, о чем он умалчивает» (33,70). Довлатов
пытается подобрать короткую, ёмкую, но обо всем говорящую фразу. Подбирает
целую цепочку сравнений, похожих на японские трехстишия хойку и на
живопись художников импрессионистов. «Человек – бутылочка из под микстуры»
(51,102). Фраза, похожая на монохромный рисунок тушью, ничего лишнего, все
предельно просто. В хойку, чем богаче подтекст, тем выше мастерство поэта:
После ванны
к голому заду прилип
листик агора
Белый грибок в лесу
Какой-то лист незнакомый
к шляпке его приник (5,126).
Для японца деталь, мини – предмет – это символ одиночества: сосновая
игла в волне, светлячок на ладони, пленный сверчок в клетке. В этом высокая
поэтика приниженности, ощущение собственной ничтожности в мире абсурда и
невозможность что-либо изменить. Размышление о жизни и смерти в начале
«сентиментальной повести» не находят ответа ни в прозаических строках, ни в
возможностях драматических полилогов, они вырываются в высокий лиризм,
потому что об одиночестве и бренности всего земного легче говорить стихами,
а сказанное об Иной жизни остается таким же недоговоренным, как сказанное о
жизни Действительной, в которой вместо того, чтобы заговорить о конце,
просто ставят многоточие: «Кончается история моя. Мы не постигнем тайны
бытия вне опыта законченной игры. Иная жизнь, далекие миры – все это бред.
Разгадка в нас самих. Ее узнаешь ты в последний миг. В последнюю минуту
рвется нить. Но поздно, поздно что-то изменить…» (51,108).
Иосиф Бродский определил образ героя произведений Довлатова как образ,
не совпадающий с русской литературной традицией: «Это человек, не
оправдывающий действительность или себя самого, это человек от нее
отмахивающийся, выходящий из помещения, нежели пытающийся навести в нем
порядок…» (16,359). Это человек, смиряющийся с абсурдностью мира, как с
явлением более милосердным, нежели жестокая действительность мира. Этот
мир, мир абсурда, отличается от нашего упорядоченного мира своей
нечеловеческой хаотической красотой. Это мир хаоса, но хаоса с нулевой
агрессией. В нем можно, если и не пережить всю свою жизнь заново, то хотя
бы спастись, переждать эти тяжелые времена. Мир абсурда не может приносить
человеку столько страданий, сколько приносит ему реальный мир. Потому что
мир абсурда – это мир быстрых перемен. Только слеза задрожала в уголке
глаза, как человек забыл, о чем он печалился. Например, в довлатовской
истории о счастливо живущем брате происходит немотивированная перемена: «
Тут им овладел крайний пессимизм» (27,III,222). Это немотивированное
«ВДРУГ» сближает Довлатова с чеховскими неожиданностями: «Лег на диван и
помер».
В мире, в котором все совершается быстро, герой не успевает
печалиться, в этом высшее проявление абсурдного гуманизма. Довлатов всегда
хотел, чтобы его читали со слезой. Для этого он выставлял « часто
неуместные и чуждые тексту всхлипы в рассказе»(17,163). Эти всхлипы, ни в
коем случае не переходящие ни во что серьезное, характеризуют автора как
приверженца милосердия быстрых перемен. Рассказ за рассказом, история за
историей, где события бегут в стремительной мгновенной смене, позволяет
определить довлатовское время, как время ускоренное. Он мало прожил, потому
что жил очень быстро. Но много пережил, потому что всегда торопился.
Торопливость проявляется во всем, даже в отношении к смерти. Вспомним
анекдотическую ситуацию в «Соло на унде
| | скачать работу |
Этический выбор литературного поколения 60-х |